18+

Для доступа на сайт необходимо подтвердить возраст

Сайт содержит информацию, не рекомендованную лицам моложе 18 лет.

Мы используем файлы cookie, разработанные нашими специалистами и третьими лицами, для анализа событий на нашем веб-сайте, что позволяет нам улучшать взаимодействие с пользователями и обслуживание. Продолжая просмотр страниц нашего сайта, вы принимаете условия его использования. Более подробные сведения см. в нашей политике конфиденциальности.

Настоящий материал (информация) произведен, распространен и (или) направлен иностранным агентом «Команда против пыток» либо касается деятельности иностранного агента «Команда против пыток»

Язык пыток. Как в России (не) говорят о силовом произволе и государственном насилии

26 июня 2025

Язык пыток. Как в России (не) говорят о силовом произволе и государственном насилии
Настоящий материал (информация) произведен, распространен и (или) направлен иностранным агентом «Команда против пыток» либо касается деятельности иностранного агента «Команда против пыток»

В этом тексте Команда против пыток препарирует разные способы говорения о насилии в российской правоохранительной системе. Мы составили многоуровневую качественно-количественную методологию, чтобы понять, как в России говорят о пытках, какие используют речевые и стилистические приёмы и почему силовой произвол так и не обрёл нужного и всем понятного словаря, — чтобы однажды мы смогли обсуждать пытку предметно, с нужным градусом порицания, достаточным для борьбы с феноменом полицейской жестокости. 


Скачать исследование в pdf–формате


Резюме: о чём это исследование. Нажмите, чтобы прочитать


Мы пользовались методами контент-, сентимент- и дискурс-анализа, а также поговорили с десятками людей, причастных к ежедневному формированию информационного поля, в котором появляются темы силового насилия. Мы пошли дальше поверхностного анализа — мы постарались ухватить динамику и рассказать, как говорили о пытках 30 лет назад и как говорят о них сегодня.

В этой работе мы рассказываем о трёх разных языках пыток. Юридический язык пыток — язык приговора — показывает, насколько правоохранительная система и суды привыкли обезличивать пытателей и пострадавших от их действий, как сухо и однотипно они описывают даже самые жестокие посягательства на жизнь и неприкосновенность людей, придавая им форму эвфемизма, и как ограничены и консервативны стилистические приёмы в документах, которыми государство официально признаёт силовое насилие преступным.

Второй язык пыток — это язык политиков и чиновников, которые, долгие годы избегая открытого признания проблемы государственного насилия, также предпочитают не называть вещи своими именами, а если и делают это, то только в форме обезличенных тезисов. В зависимости от положения чиновника во властной вертикали меняется степень его готовности заявить о системности пыток — однако одно остаётся неизменным: политики не инициируют разговор о насилии, они вступают в него, только когда не остаётся другого выхода и очередной медийный скандал об издевательствах в колониях или отделах полиции не оставляет места для молчания. Язык насилия в мире политики — это язык абстрактной декларации, вымирающий без публичного резонанса.

Третий язык, который мы описываем, — язык насилия в прессе. Это самый динамичный и понятный нам способ начать говорить о пытке. Хоть он и меняется с годами, но всё же остаётся самым человечным и живым. Однако погоня за аудиторией и массовая цифровизация медиа привели к тому, что мы всё реже видим глубокие истории пострадавших от насилия, а стиль описания становится всё менее экспрессивным. На смену репортажам и красочным сюжетам приходят короткие информационно-новостные сводки, в которых уже не так много места многомерным сюжетным линиям и их героям. Аудитория всё чаще откликается не на историю о человеческой боли после пережитого насилия, а на резонансные и вопиющие случаи произвола; она тоже устаёт от обилия информации о жестокости. Редакции понимают этот тренд и подходят к подбору кейсов, достойных огласки, всё тщательнее. Снижению медийного интереса к проблеме силового насилия способствует и государство, каждый раз подбрасывая редакциям всё новые цензурные ограничения.

Мы не знаем, как правильно общество должно говорить о насилии так, чтобы сохранить баланс между точной фактологией, обсуждением проблемы и трансляцией человеческих историй, — так, чтобы этот разговор не наскучил аудитории настолько, что она вовсе перестанет замечать новости об очередной пытке. Но мы точно знаем, что поиск нужного языка нам необходим, чтобы научиться порицать насилие, бороться с ним и транслировать ценность человеческой жизни как можно большему числу людей.


Насилие растворяется. Предисловие от Команды против пыток

Сделать насилие невидимым можно двумя способами: игнорировать его или, наоборот, говорить о нём слишком часто.

Эту одновременно противоречивую и простую истину правозащитники и активисты, особенно в век развития соцсетей и цифровых СМИ, усвоили на отлично. Далеко не всегда, даже тратя огромный ресурс на освещение проблемы силового произвола, нам удаётся добиться нужной реакции от читателя — кто-то машинально пропускает уже до боли знакомый контент, устав от бесконечного потока жестокости, а кто-то пролистнёт свою ленту, попросту не поверив, что где-то в городе N полицейский мог применить силу к задержанному и нанести ему увечья. Насмотренность одного читателя и неведение другого приводят к одному результату — новость исчезает из памяти после прочтения её заголовка. 

Разговор о насилии — одно из важнейших средств нашей работы. Язык, которым мы пользуемся, выполняет едва ли не стратегическую функцию. Глобально существует два подхода к роли языка. Одни считают, что язык — это рамка нашего мышления, обрамляющая наши мысли, убеждения и понятия, с которыми мы живём. Другие же склоняются к гипотезе лингвистической относительности, которая, если упрощать, предполагает, что структура языка задаёт векторы наших действий и формирует мышление — и то, как мы описываем то или иное явление рано или поздно повлияет на наше отношение к нему. Какую бы сторону ни выбрал наш читатель и что бы ни поставил в этом споре на первое место, нельзя оторвать язык от того, с какими ценностями мы живём и с помощью чего транслируем их нашему окружению.

Мы точно знаем, что без постановки, осознания, препарирования и проговаривания проблемы пыток и силового произвола невозможно её устранение. Мы много лет ищем нужные слова, балансируя между юридической точностью и цепляющей меткостью, сознательно избегая словесных манипуляций, чтобы как можно больше людей присоединялось к нашим ценностям, разделяло наши убеждения и училось называть вещи своими именами: насилие недопустимо в любой его форме, особенно когда его автором выступает огромная машина, призванная нас защищать от любого рода посягательств и произвола. Мы пробуем разные форматы и жанры — от исторических карточек в соцсетях и большой научной публицистики до статистического анализа и документальных фильмов. Мы делаем всё, чтобы сообщество сопричастных росло день ото дня.

Однако именно здесь кроется главный парадокс нашей работы. Чем чаще мы говорим о насилии, тем больше подсвечиваем его нормальность — ведь если каждый день видеть за окном серый пейзаж, рано или поздно его серость превратится в верного спутника нашей рутины. А чем нормальнее для нас и нашего окружения проблема насилия, тем более отталкивающими представляются разговоры о пытках и произволе для тех, кто живёт за пределами нашего информационного пузыря и чьё внимание мы особенно хотим привлечь, — ведь если внезапно вывести человека из перманентной серости на солнечный свет, то рефлекторный прищур не даст ему рассмотреть детали. Он предпочтёт уйти обратно в темноту — туда, где не слепит глаза.

Это тот барьер, разлом которого с каждым днём даётся нам всё сложнее. Коллеги-журналисты далеко не всегда «забирают» у нас сообщения о пытках, если описываемый в них сюжет похож на предыдущий: задержание, побои, арест. Мы ежедневно сталкиваемся с сообщениями от переживших опыт насилия, для нас это своего рода печальная норма — норма, которая у других провоцирует отторжение или апатию.

Да, интерес вызывают вопиющие кейсы и «нестандартные» исходы: например, если полицейский получил длительный реальный срок по обвинению в насилии или если пыточное событие прогремело масштабами своего беспредела. Последнее особенно интересно читателю: описание сцен силовой жестокости обязательно привлечёт просмотры и комментарии. Так, в марте 2024 года задержание подозреваемых в совершении теракта в подмосковному «Крокус Сити Холле» вызвало бурю обсуждений — по сети разошлись видео, на которых одному из задержанных отрезают часть уха и заставляют его съесть. Самые популярные комментарии под новостью об этом на «Фонтанке» показывают разобщённость аудитории: пока одни призывают силовиков не уподобляться преступникам и не вести себя как звери, другие одобрительно поддерживают правоохранителей.

Однако резонансные события — такие как теракт в «Крокусе» или просочившиеся в сеть видео пыток из колонии в Ярославской области или тюремной больницы под Саратовом — скорее исключение из правила. Насилие, вызывающее массовый отклик и меняющее наши представления о допустимом, случается не так часто. Но насилие массовое — то самое, нормальное и рутинизированное, будь оно бытовым или государственным, — как будто выпадает из поля зрения. Растворяется. Оно незаметно. О нём можно промолчать, его можно не заметить, его можно упаковать в нейтральные слова, из-за которых не разглядеть весь градус жестокости. Но можно придать ему такую форму, в которой разговор о нём перестаёт быть серьёзным — и это тоже своего рода игнор и замалчивание.

Массовая культура и шоу-контент, доступные широкому кругу потребителей, не так часто проблематизируют насилие. Российская сериальная культура, центром которой долгие годы остаётся полицейский персонаж, не осуждает нарушение процессуальных норм, романтизирует тумаки и откровенно снисходительно относится к полицейскому произволу. Положительному герою за харизму прощается практически всё. В предельно крайних случаях насилие оборачивается иронией или пошлым юмором — как доказательство того, что оно вошло в нашу жизнь, о нём знают все до той степени, в которой над ним стало нормальным шутить.



Вот уже много лет мы пытаемся нащупать тот язык, которым в России допустимо разговаривать о насилии. Говорить прямо и открыто, доступно и проницательно, без эвфемизмов и перифразов, но и без натуралистичных, но отталкивающих и жестоких подробностей и стремления манипулировать эмоцией читателя. Говорить так, чтобы не превращать насилие в рутину и не отталкивать тех, кто ранее ничего о нём не знал (или не осознавал его близость). Ведь если мы хотим бороться с проблемой жестокости, этот язык жизненно важно найти.

Это исследование, идея которого родилась после многих лет нашей работы в публичном пространстве, посвящено тому, как в России принято говорить о насилии: что о нём говорят политики и чиновники, как привыкла отражать пыточную реальность судебная практика и как работают с темами жестокости те, кто помогают создавать общественную повестку и задают тон обсуждения. Другими словами, нам важно понять, из каких коннотаций состоит разговор о насилии в России сегодня, оценить риторический контекст, в котором становится (не)возможным адекватный разговор о насилии, и описать основные приёмы, которыми пользуются говорящие, — а главное, рассказать, меняется ли наш способ говорить о насилии со временем и можно ли с ним что-то сделать в будущем.

Почему это важно? Потому что то, как мы говорим об интересующих нас проблемах, помогает нам быть понятными для окружающих. Потому что то, как мы говорим, помогает нам самим оформлять и формулировать наши мысли, влиять на отношение окружающих к подобным явлениям — помогает рефлексировать, оценивать и порицать. Через язык мы ищем сопричастных, находим компромиссы и спорим с оппонентами.

Мы надеемся, что этот текст поможет всем пишущим и читающим — будь то профессионалы или обыватели, журналисты или юристы, исследователи или потребители информации — понять, как устроен разговор о насилии в России, и переосмыслить стратегии коммуникации с разными людьми, от политиков и чиновников до потенциальных сторонников и неравнодушных.


Как мы работали над этим исследованием

Чтобы ответить на вопросы о том, как меняется разговор о насилии в российском обществе и из чего он состоит, мы использовали многоступенчатую смешанную качественно-количественную методологию. Наша исследовательская цель состояла в анализе любого рода высказываний и сообщений о пытках, государственном насилии и силовом произволе, звучавших последние 30–35 лет в контексте (1) политического, (2) правового или (3) общественно-медийного поля. Мы сужаем смысловой контекст по двум причинам: с одной стороны, борьба с пытками — наша профильная тема, а с другой — мы понимаем, что невозможно объять необъятное и охватить в небольшом публицистическом тексте всю существующую вокруг нас жестокость. Пытки страшны не только потому, что они применяются руками заведомо более тяжеловесного субъекта — государства, но и потому, что многие их не осознают. Знаете ли вы, что если учитель физкультуры заставляет ученика тренироваться до потери сознания — это тоже пытка? А насилие со стороны врачей? Это делает разговор о них ещё более чувствительным и необходимым.

Также мы намеренно выбрали для изучения только три общественных среза, ведь именно журналисты отражают общественный интерес и транслируют своими материалами запрос аудитории на информацию, а политики определяют, какие темы подлежат регулированию и какие сферы в том числе права должны модернизироваться под постоянно меняющееся общество и его проблемы. Язык права и процессуального делопроизводства добавлен в анализ потому, что именно тексты судебных решений квалифицируют правоохранительное насилие как преступное и официально — именем (без малого!) Российской Федерации — констатируют, имели ли место произвол и пытка.

На первом этапе работы мы осуществили автоматизированную выгрузку (парсинг) и первичную обработку методами машинного обучения текстовых источников, содержащих упоминания силового насилия (1) в СМИ и (2) юридических текстах, опубликованных в ГАС «Правосудие». Эти материалы не только общедоступны, но и имеют понятные формат и структуру, позволяющие относительно легко их анализировать. В полученных выгрузках мы искали сочетания слов, коннотации, речевые приёмы и всё, что может охарактеризовать способы говорения о насилии в России.

Всего в анализ попали около 15 000 судебных решений за период с 2013 по 2025 годы, касающихся статьи 286 УК РФ (превышение должностных полномочий), а также 50 000 заметок средств массовой информации с 1990 по 2025 годы, в заголовках которых фигурировала комбинация хотя бы одного слова/сочетания (в разных временах, наклонениях, числах, родах и падежах) одновременно из двух столбцов:

Для анализа прессы мы дополнительно создавали стоп-лист, который состоял из слов, позволивших нам исключить материалы с упоминанием пыток в художественном, бытовом или военном контексте. Мы намеренно сделали выбор в пользу анализа именно заголовков, а не всего тела заметки или статьи — это позволило сузить анализируемую выборку до материалов, в которых пытка в её юридико-правовом смысле является ключевой темой, а не единичным упоминанием.

После получения выгрузок мы проанализировали полученные тексты на предмет (1) словоупотребления — т. е. пытались понять, какими фразами насилие описывается чаще всего, — (2) частотности говорения о насилии по годам и (3) коннотаций (в каком ключе говорят о насилии — в положительном, нейтральном или отрицательном). В этом нам помогли методы контент- и сентимент-анализа (в частности, поиск n-грамм и TF-IDF векторизация после лемматизации, очистки массивов от служебных слов, канцеляритов, обязательных атрибутов юридических текстов и прочих символов и конструкций, не влияющих на смысл анализируемого текста)1. Материалы СМИ и тексты судебных решений анализировались не одновременно, а как два обособленных массива. В итоге мы получили базовое представление о вокабуляре, используемом обществом и правом для разговора о насилии.

На втором этапе мы проанализировали методами дискурс-анализа высказывания российских политиков и чиновников высшего уровня о пытках и насилии — в частности, с целью замера изменений и динамики декларируемого отношения властей к проблеме силового произвола.

Методом кабинетного кейс-стади мы выборочно проанализировали тексты СМИ и приговоров из блока выше — чтобы не только количественно, но и качественно замерить наиболее часто используемые стратегии описания насилия. Также частично под анализ попали и отчётные документы, публикуемые государственными институциями (например, отчёты уполномоченных по правам человека, пресс-релизы общественных советов и стенограммы различных заседаний и общественных обсуждений).

Вкупе все три слоя — политическое высказывание, официальное юридическое поле и общественно-публичная повестка — дали нам понимание того, как в России привыкли говорить о насилии и почему представление о нём среди широких масс отличается от правозащитных нарративов.

Третий этап полевого исследования включал в себя экспертные и глубинные полуформализованные интервью с теми, кто создаёт общественную повестку, — журналистами, блогерами, редакторами, колумнистами и другими акторами медиапространства. Мы проклассифицировали информантов по долгосрочности опыта в  профессии, специфике их работы и характеристике медиа, в котором они работают (пишущие о насилии / не пишущие о насилии, независимые / государственные, федеральные / региональные, специализированные / общего профиля и т. д.) — а после кодировали их ответы по всем правилам социологической методологии и анализировали совокупно с результатами количественного этапа. Мы разработали гайды под каждую группу информантов и получили несколько десятков часов расшифровок, позволивших понять:

— кто (не) пишет о насилии в России;
— с какими проблемами сталкиваются медиа при описании насилия;
— каким языком медиа описывают силовое насилие и произвол;
— как материалы о насилии попадают в инфопространство и как редакции находят и отбирают инфоповоды; почему и какая информация от правозащитников о насилии не интересует медиа;
— как читатели относятся к темам насилия;
— почему насилие становится подцензурной темой и как государственные ограничения этому способствуют.

Мы намеренно выбрали общение с журналистами: с одной стороны, слово является их ежедневным рабочим инструментом, от владения которым зависит успешность медиа. С другой стороны, редакторы, репортёры и прочие контент-мейкеры строят свою работу либо отталкиваясь от редакционных ценностей и миссии, либо от запроса аудитории — обе мотивации представляли для нас интерес и позволили понять, как и по каким правилам формируется публичная повестка.

Основная сложность третьего этапа нашей работы заключалась в ограниченном круге информантов, с которыми нам удалось поговорить: не будет преувеличением сказать, что впервые за три года социологической работы мы столкнулись с таким большим числом отказов от интервью. Частично всему виной иноагентский статус Команды против пыток — это отрезало от нас часть спикеров со стороны государственных СМИ. Нивелировать недостаток спикеров из информагентств или, например, федерального ТВ нам помогли собеседники, имевшие в прошлом опыт работы в подобных изданиях и согласившиеся на разговор, а также огромный пласт информации, полученный нами перед началом интервью другими количественными и качественными методами.

Однако наибольшую сложность в момент приглашения информантов на интервью представляла сама тема исследования — ещё не закончив нашу работу, мы поняли, как сложно говорить о насилии даже профессионалам, чья ежедневная работа связана с его описанием. Порой о нём сложно было говорить и нам самим.


Именем Российской Федерации? Как насилие описывают тексты судебных решений

В одном из наших предыдущих исследований, основанном на анализе судебных текстов, мы уже показывали, как после криминализации пыток в 2022 году российские суды продолжают избегать слово «пытка», всячески называя побои и издевательства обычным и привычным «насилием». Кажется, разница только терминологическая и даже стилистическая — однако от наличия этого слова в тексте решения в том числе зависит срок, который получит пытатель после оглашения приговора. А ещё это показывает отношение судебной системы к силовому произволу.

Такое игнорирование выражается не только в хроническом нежелании судов и правоохранительных органов прямо употреблять этот термин, но и в неспособности наделить его какими-либо характерными признаками. Мы до сих пор не знаем, как правовая практика отличает «насилие» от «пытки», в чём, по мнению закона и судов, выражаются особенности обоих проявлений силовой жестокости. Об этом никто (пока что) не говорит и не пытается анализировать.

Вместе с тем мы начинаем наше исследование именно с анализа корпуса судебных текстов — документов, в которых государство открыто признаёт насильственные действия своих агентов преступными, пусть и не называя их напрямую пыточными. Это один из самых доступных массивов информации для анализа — публикация решений для судов в России является обязательной. Однако даже несмотря на это наш архив не является полным — уровень публикации решений по делам, связанным со статьёй 286 УК РФ, нельзя назвать удовлетворительным: примерно половина приговоров и постановлений нам недоступна.

Поиск осуществлялся по сайтам районных судов2. Мы искали решения по оконченным делам и производствам, включая вынесение приговоров, постановлений о прекращении, о назначении мер медицинского характера, о возвращении дела на доследование и т. д., а также постановлений об избрании меры пресечения. Из поиска исключены дела, которые на момент скрейпинга ещё не были окончены.

Активная публикация информации о судебных делах началась с 2010 года, когда в силу вступил закон, обязывающий суды обнародовать информацию о своей работе. С 2013 года, когда первый этап цифровизации подошёл к концу и практика наполнения сайтов стала относительно нормальной, доля опубликованных решений остаётся стабильной и не падает ниже 47%. Медиана публикации для первой инстанции — 52%, для апелляционной — 55%.

При этом с 2017 года доля публикаций решений в первой инстанции стабильно падает: за последние 7–8 лет — почти на 12%. Та же тенденция с 2019 по 2023 годы видна и по карточкам дел, рассмотренных в апелляции: минус 10%. 

Опубликованные приговоры, в свою очередь, отличаются высокой степенью анонимизации, что порой усложняет исследователям работу, — суды «вычищают» из опубликованных текстов не только персональные данные (что положено по закону), но и другие важные для анализа индикаторы: например, суммы компенсаций морального и материального вреда, время и место совершения преступления и др.3 Иногда под цензуру попадает даже само описание объективной стороны, хотя такие случаи скорее являются исключениями. Всё это — вкупе с падающей долей публикации — не лишает нас возможностей анализа, но значительно их сокращает.

Мы проанализировали весь имеющийся у нас корпус судебных текстов, связанных с насилием в государственных структурах, и увидели, что в список 60 самых встречающихся слов и словосочетаний, используемых судами по этой категории дел4, входит на так много конструкций, напрямую связанных с пытками, виновными и пострадавшими. Но те, что попадают в топ-60, либо универсальны и переносятся из решения в решение, либо являются калькой из закона:

  • военный5;
  • потерпевший;
  • удар;
  • телесное повреждение;
  • сотрудник полиции;
  • нанести удар;
  • применение насилия;
  • удар кулаком;
  • выходить [за] пределы полномочий / явно выходить [за] пределы.

Эти слова и фразы не слишком вариативны, стандартны из года в год и не являются самыми часто встречающимися в сравнении с другими терминами, формулировками и описаниями, используемыми в судебном языке.Это говорит нам сразу о трёх важных речевых закономерностях: описание насилия в судебных решениях (1) не отличается детализацией и не занимает много места в корпусе текстов, а также (2) скрывается за шаблонными фразами и канцеляритами, заимствованными из уголовного закона или других документов. Вкупе это говорит о консервации судебного языка и неспособности акторов самостоятельно описывать насилие.  Третий вывод касается характеристик описываемого судами насилия — (3) чаще всего пытатели бьют пострадавших, а не используют какие-либо иные способы воздействия.

О консервации и ограниченности языка описания насилия в судебных текстах также говорит и анализ униграмм–глаголов (в форме инфинитива). Мы обратили своё внимание именно на них, ведь именно через глаголы говорящий транслирует происходящее действие. Из топ‑1000 судебных униграмм видно, что для передачи объективной стороны преступлений суды используют лишь универсальные и вместе с тем «аккуратные» слова: осуществлять (осуществить), совершить, нанести, причинить, ударить, реализовать, принять, превышать.

Формулировки, которые российские суды используют при описании пыток, избиений, психических издевательств и даже сексуализированного насилия со стороны силовиков, представляют собой отдельный язык — язык бюрократического сглаживания, юридической эвфемизации и обезличенного нарратива. Это язык, в котором конкретика подменяется заранее известными нормативными категориями, человеческие страдания — процессуальной нейтральностью, а тяжесть происходящего — сухими, почти стерильными перечислениями и юридическими оценками.

В описаниях одних и тех же действий мы регулярно сталкиваемся с характерной и закостенелой особенностью — вместо прямых и эмоционально насыщенных слов, которые в теории могли бы (и должны) индивидуализировать специфику конкретной пытки, которой подвергся пострадавший, суд использует стандартные конструкции, кочующие из приговора в приговор, и формулировки, копируемые из ранее вынесенных решений. Изнасилование может быть названо «действиями, унижающими мужское достоинство»; электрошокеры и предметы мебели — «специальными и подручными средствами»; побои — «незаконным физическим воздействием» или «причинением боли». Стремление закрыть показатели, о котором пишут судьи от Калининграда до Владивостока, имеет устойчивую обёртку «действий, совершённых из неправильно понятых интересов службы», ненависть к задержанному или заключённому останется на бумаге не более чем «внезапно возникшей личной неприязнью».





Здесь и далее — курсив наш. При цитировании первоисточников в этом исследовании мы сохраняем оригинальные пунктуацию, стилистику и орфографию.

Во всех этих словах, строго говоря, нет правовой подмены или обмана, ведь реальное событие действительно описывается с особой фактологической чёткостью, без которой невозможна юридическая квалификация действия как преступного. Однако в том объёме, в котором ситуации насилия проходят через суды, такие синонимы превращаются в эвфемизмы, особенноскрупулёзно подбираемые в ситуациях, когда приговором поднимаются табуированные темы (например сексуализированные издевательства). Весь этот нарратив — не эксклюзивное изобретение судов. Такой способ говорить о насилии характерен для всей правоохранительной системы, а используемый ею язык представляет собой компиляцию закона и медицинских терминов, приводимых как очерёдность фактов в формально-бюрократическом стиле. В нём нет эмоций, человечности и этических оценок, которой бы требовала проблема жестокости и силового произвола.

При этом слова «пытка» или «пытать» в текстах судебных решений практически не используются — они не попадают в топ-1000 самых значимых с точки зрения количественного анализа текста слов. Обычно они фигурируют не в описании насильственных действий, а появляются лишь в той части решения, где суд вынужденно цитирует декларативные нормы о запрете пыток на уровне закона. Так описывается насилие устами и «именем Российской Федерации».

Типовая формулировка, характерная для начала описательно-мотивировочной части подавляющего большинства приговоров по делам о силовом насилии в России — суды цитируют Конституцию, и это единственное упоминание пытки в тексте

«Согласно статье 21 Конституции Российской Федерации, достоинство личности охраняется государством. Ничто не может быть основанием для его умаления. Никто не должен подвергаться пыткам, насилию, другому жестокому или унижающему человеческое достоинство обращению или наказанию».

И такое описание насилия наиболее стабильно из года в год: анализ корпуса приговоров за 2012-й и 2024-й не будет отличаться — формально-бюрократический язык не склонен к разнообразию и динамике, ведь новые слова не поступают в судебный словарь, — но мы видим, как значимость разговора о насилии сокращается даже при использовании более мягких слов.

График построен на нормализованном значении TF-IDF за календарный год — чем оно выше, тем выше значимость слова в корпусе проанализированных текстов. Подробней о методологии его расчёта можно узнать в Приложении 2 к этому исследованию. Для сравнения, в 2023 году самой значимой униграммой-глаголом было слово «указать» — его значение TF-IDF составило 92.

Одновременно с этим язык судебных решений не только формален, но и нередко обезличен. Суды могут использовать пассивные обороты, в которых как бы нет автора насилия: «было нанесено», «было осуществлено», «наступили последствия». Эти фразы на уровне языка как бы снимают ответственность с причинителя вреда и описывают ситуацию, в которой насилие совершается словно само по себе. Многомесячную болезнь и период реабилитации суды свяжут с «вредом здоровью, повлёкшим стойкую утрату трудоспособности» и «нравственными страданиями».




Само использование сложных конструкций и пассивного залога — норма для любого правового текста, и в этом смысле российская практика не отличается от юридической техники, применяемой в других языках. Однако по делам, в которых от квалификации насилия и оценки его последствий зависит исход, такая «нормализация» особенно стирает индивидуальность кейсов и обезличивает пострадавших. Насилие не отрицается, но и не проговаривается. За него осуждают, но как будто и не судят. Памятуя о связи нашего языка и мышления, становится понятно, как у судов формируется такая неспособность говорить о пытке — в их распоряжении просто нет соответствующего словаря.

Крайне редко суды позволяют себе эмоциональные оценки и используют соответствующие эпитеты, но если такие примеры и встречаются, то только в делах, где уровень жестокости действительно выбивается из общего потока насильственных кейсов. Обычное же, «повседневное» насилие продолжает прятаться за риторической унификацией.  В этом смысле с судами работает та же логика, что и с резонансными событиями, освещаемыми в СМИ, — чем нетипичнее случай, тем меньше в нём стандартизации и больше субъектности. Но нередко это не рассуждения и характеристики судов, а цитирование чьих-то показаний или формулировок из материалов следствия. Даже здесь суд устраняется от оценок, перекладывая рассказ о жестокости на других и ограничиваясь правовой квалификацией.




Такое отсутствие описаний и маскировка канцеляризмами имеет ещё одно важное следствие — условно «простое» силовое насилие описывается теми же формулировками, что и жестокие преступления, закончившиеся нанесением тяжкого вреда здоровью или смертью. Сексуализированные воздействия на уровне языка передаются не более разнообразно, чем ситуативные затрещины и пощёчины: «оскорбил достоинство», «нарушил права и свободы», «совершил посягательство» и т. д. Неумение говорить о насилии и классифицировать его приводит к тому, что обыватель, читающий приговор, за серыми однотипными конструкциями не всегда сможет разобрать всю жестокость и несправедливость ситуации — а вместе с тем и искренне её осудить.

Подобный отказ от детализации — на уровне обезличивания, опущения подробностей, использования юридических эвфемизмов — не столько следствие правовой специфики. Это устоявшаяся институциональная практика, которая производит конкретный эффект: насилие остаётся скрытым за бестелесными синонимами, а пытка и её последствия маскируются неперсонифицированными шаблонами. Пострадавших, так же как и преступников, как будто лишают субъектности: в используемых судами конструкциях они не «испытывают страдания», им их не «причиняют» — они им «причинены» кем-то, кого в тексте решения ещё нужно отыскать. То, как мы говорим, выражает нас самих. И деформация языка, находящегося в разрыве с реальностью, приводит к деформации в том числе тех акторов, которые таким языком оперируют.

Описательная бедность языка российских судов по отношению к насилию — это не только стилистическая особенность, но и социальный симптом, характеристика институтов. Она в том числе указывает на структурную потребность не замечать то, что неудобно признать, во что не хочется вникать, чему не хочется давать эмоциональную оценку, — потребность маскировать и стандартизировать то, что должно выделяться и порицаться.

И эта задача кажется нерешаемой: возможно ли сделать язык приговора более человечным и индивидуальным, не пожертвовав юридической точностью? Нужно ли гуманизировать наш способ говорить о насилии в сфере права или для этого есть более подходящий контекст?


«Проблема есть, но надо спокойненько с этим работать». Как говорят о пытках в политическом поле

Политический дискурс, в который просачиваются самые разные правовые проблемы, очень разнообразен. И это разнообразие обеспечивают не только обсуждаемые темы, но и акторы, вступающие в разговор, — это могут быть политики высшего уровня, чиновники исполнительной власти и даже представители той политической плоскости, что частично пересекается со сферами гражданского активизма и правозащиты. Вместе с тем, если какая-то тема обсуждается в публично-политическом поле, то это, как правило, становится предвестником изменений, в первую очередь — правовых.

Однако с темой пыток многолетние разговоры о проблеме вовсе не означают её скорого решения. О беззащитности людей перед государственным насилием и произволом со стороны силовиков в России говорят давно, много и открыто — это делают международные органы, правозащитники, представители гражданского сектора, — однако на уровне власти о ней вспоминают лишь после того, как происходит нечто вопиющее, о чём становится известно общественности. Так происходило после резонанса вокруг смерти в СИЗО Сергея Магнитского, после кейса Дениса Евсюкова — милиционера, расстрелявшего нескольких человек в столице, — после опубличивания серии доказательств пыток в пенитенциарной системе с 2018 по 2021 годы и других громких случаев. Резонанс вынуждает политиков говорить.

В периоды «медийного штиля» о пытках же не говорят и уж тем более не работают с ними как с системной проблемой. Более того, последние годы, работая с теми, кто обращается к правозащитникам за помощью, мы видим, как уменьшается интерес чиновников и политиков к теме насилия — добиться от них реакции становится всё сложнее.

Для поиска примеров можно посмотреть, как работают региональные уполномоченные по правам человека и какие темы они считают достойными освещения. Мы собрали все доступные в Интернете ежегодные доклады об их работе и подсчитали, что с начала десятых годов упоминания проблемы пыток в них неуклонно сокращается, опустившись к 2024–2025 годам на уровень единичных фраз. «Всплеск» интереса омбудсменов, видный на графиках в 2018 и 2021 годах и выбивающийся из тренда на игнорирование проблемы, спровоцирован не активной правозащитной работой, а всё тем же резонансом, — и обеспечен тремя регионами.

Так, в 2018 году питерский Омбудсмен в своём отчёте указал на сообщения о пытках фигурантов нашумевшего дела «Сети» (включены в список террористов6) и неоднократно цитировал международные документы, затрагивающие вопросы важности запрета пыток. А в 2021-м Уполномоченный по правам человека в Иркутской области даже отвёл в ежегодном докладе целый параграф проблеме пыток в пенитенциарной системе — и снова виной всему огласка. Также выделился в 2021 году Краснодарский край: там омбудсмен в своём докладе несколько раз использовал слово «пытка» — часть упоминаний связана с жалобами на них, а также цитированием аналитики МРОО «Комитет против пыток» и выступления Евы Меркачёвой на заседании Совета по права человека при Президенте РФ, где поднималась проблема силового произвола. Это ещё раз подтверждает тезис о том, что без резонанса и давления извне проблема пыток на уровне слов — и, соответственно, действий — игнорируется. В остальных регионах и в другие годы пыток в России, если верить главным правозащитникам страны, похоже, нет.





Надо сказать, что огласка вовсе не плоха сама по себе — благодаря ей мы нащупываем пробелы, нуждающиеся в заполнении. Проблемы начинаются тогда, когда вне этого резонанса работа прекращается, а те, на ком лежит ответственность за «исправительную» работу, о негативном явлении без внешнего внимания забывают. Резонанс зачастую обеспечивает и изменение правового регулирования — власти вынуждены реагировать на откровенные случаи произвола и переизобретать механизмы защиты от повторения подобного в будущем.

Так в теории работает нормотворчество: какое-то событие происходит в обществе, вызывает реакцию, провоцирует осмысление — и если признается нарушением правопорядка, то государство через введение новых норм (или обновление неэффективных) создаёт механизмы превенции, контроля и санкционирования. В этой цепочке без признания проблемы на государственном уровне невозможно создание эффективных механизмов противодействия. Именно поэтому реакция государства так важна, когда мы говорим о силовом насилии. И важен язык, на котором о нём говорят.

Именно так — через резонанс и внешнее давление — и произошло с частичной криминализацией пыток в России. Несмотря на все обсуждения и многолетнюю историю борьбы с насилием в правоохранительной системе, этот процесс не завершён до сих пор: в 2022 году пытка внесена в статью УК о превышении должных полномочий, но так и не выделена отдельным составом, как того требовали российские правозащитники и международные организации. Но впервые заговорили о необходимости придать пытке юридическую оболочку не после дела об издевательствах над заключёнными в тюремной больнице под Саратовом7, как принято считать, а четвертью века раньше.

Эта дискуссия началась всего через пару лет после принятия первого постсоветского Уголовного кодекса — соответствующий законопроект даже внесли в Госдуму. Три с половиной года спустя — в 2002-м — его окончательно отклонили. Депутаты признавали наличие и преемственность проблемы пыток, и даже говорили о том, что силовое насилие по природе отличается от бытового, но упорно отрицали потребность в новой норме.



В декабре 2003 году «пытка» всё же появилась в Уголовном кодексе — но лишь как примечание в статье об истязаниях, в главе, не имеющей отношения к преступлениям, совершаемым представителями государства. В тот год в стенограммах заседаний ни Госдумы, ни Совета Федерации нет ни одного упоминания того, что «пыточный» вопрос обсуждался, её внесение в текст УК прошло практически незаметно. При этом новой поправке не сопутствовало внимание общественности, как обычно бывает с принятием чувствительных инициатив. Примечание внесли вместе с целым рядом дополнений, существенно изменивших Уголовный кодекс, за сохранность которого депутаты так беспокоились двумя годами раньше.

Вернутся к вопросу о пытках законотворцы только 18 лет спустя — когда после череды медийных скандалов игнорировать отсутствие наказания за пытки в России стало невозможно. Тогда депутаты наконец открыто признали проблему пыток, хоть и говорили, что одной криминализации для борьбы с порочной практикой будет недостаточно. Отдельные депутаты уже на стадии обсуждения законопроекта понимали, что ввести пытку в закон мало — требуется наполнить это слово содержанием и отличить его от других проявлений насилия. Другие их коллеги предсказывали, что без глубокого анализа причин явления борьба с пытками на уровне одного лишь закона плодов не принесёт. Как покажет время, все они оказались правы. Вспоминать об этом после того, как пыточная тема сошла с первых полос, уже никто не стал. Хотя само по себе признание проблемы пыток с трибун законотворцев уже можно считать большим прорывом.





Несмотря на долгий путь к законодательному признанию проблемы пыток в России, заблуждением будет считать, что политики не говорили о ней раньше. В разные годы комментировали государственный произвол и президент, и министры, и руководители различных силовых ведомств. Однако стиль их риторики принципиально отличается от того, как говорили о пытках законотворцы.

Эта разница обусловлена и ситуацией, в которой произносится высказывание, и его форматом. Другими словами, депутат, признающий проблему пыток, в ситуации дискуссии рассуждает, оппонирует, спорит, высказывает своё мнение — его речь максимально приближена к живой, хоть и степень свободы высказываний может зависеть от самых разных факторов. А вот президент или его пресс-секретарь, министр или высокопоставленный силовик, комментируя то или иное явление, ограничен коротким высказыванием, не подразумевающим диалога и потенциально способным разойтись на цитаты и украсить новостные заголовки. Такой актор не рассуждает, а декларирует позицию, институциональную, коллективную и часто заранее сформулированную.

И такие позиции, как правило, не комментируют отдельные кейсы или не упоминают имён фигурантов различных пыточных дел — проблема порицается как будто абстрактно и неперсонифицированно. В этом бюрократический язык схож с языком замалчивания и обезличивания, которым могут пользоваться как госорганы, так и простые люди, которые не могут, не хотят или не умеют говорить о насилии напрямую. В словах тех, кто оперирует таким языком, сложно разглядеть ситуации и лица, в них вовлечённые. Даже если в ответе на конкретный вопрос подразумеваются конкретные люди, чиновникам высокого уровня свойственно говорить о них отстранённо — «неприятная ситуация», «эти факты», — опуская имена собственные. Это тоже своего рода эвфемизм и избегание. Ещё одна эффективная речевая стратегия, помогающая уходить от конкретики, — перевести внимание аудитории в другое русло: упомянуть, что бывает хуже, или же потребовать немедленной реакции от других.

«Трудно представить, что о неблагополучной ситуации в том же отделе “Дальний”* никто не знал. Наверняка знали, видели, но предпочитали закрывать глаза, а это, на мой взгляд, как раз и есть преступное бездействие. К сожалению, такие случаи у нас не единичны».

— министр внутренних дел комментирует череду пыточных кейсов, фигурантами которых стали сотрудники МВД, 2012 год
* Речь идёт о казанском пыточном деле 2012 года, возбуждённом в отношении нескольких сотрудников МВД. Расследование череды пыток началось со смерти заключённого, который после задержания и пребывания в полиции был госпитализирован с разрывом кишки.

 

«Факты, которые всплывают, это недопустимо, это преступление, и за это нужно наказывать. И хорошо, что мы узнаем об этом из СМИ. Говорить о том, что все нужно переломать, — тоже неправильно. Нужно повышать уровень гражданского контроля»

– президент России отвечает на вопрос о пытках в колонии в Ярославской области, прямая линия 2018 года

 

«Это не система, это отдельные случаи, с которыми мы боремся, и я надеюсь, что их просто не будет, мы их изживем. […] По каждому такому факту проводится служебное разбирательство, виновные однозначно несут ответственность вплоть до уголовной, получают по заслугам»

– директор ФСИН комментирует пытки во вверенном ему ведомстве, пенитенциарный форум 2019 года

 

«Нужно прежде всего опираться при оценке этой ситуации на данные следствия. 17 уголовных дел возбуждено. И они расследуются. Да, проблема есть, и надо спокойненько с этим работать и опираться на добросовестное полноценное расследование тех преступлений, а это явное преступление, безусловно, которые были совершены. […] Если вы посмотрите на то, что происходит в соответствующих учреждениях в других странах, вы увидите, что там проблем не меньше».

– президент России отвечает на вопрос о пытках в пенитенциарной системе, в частности, в тюремной больнице под Саратовом, прямая линия 2021 года

порицания и конкретизации. О проблемах проще говорить тем, кто обладает достаточным весом, но не вписывается в привычное представление о чиновнике.

Так, Владимир Лукин, покидая в 2014 году пост Уполномоченного по правам человека, открыто признал проблему пыток в России, с которой должны были бороться его преемники: «Искренне желаю тому, кто следующие пять лет будет занимать этот пост, иметь возможность сказать: Россия перестала быть страной, где практикуются пытки, — сказал Лукин. — При всех проблемах, связанных с поздними советскими временами, временами позднего Никиты Сергеевича Хрущева и Леонида Ильича Брежнева, тогда значительно реже возникали ситуации с пытками. Там были свои проблемы, большие проблемы, но с пытками ситуации были исключительными».

Подобный стиль разговора о государственном насилии присущ, например, омбудсменам и членам СПЧ, — институтам, созданным как буфер между государством и обществом, — чиновникам исполнительной ветви власти: в их высказываниях меньше стремления размыть проблему и чаще слышатся конкретные имена. Это не делает их высказывания менее декларативными, но в них уже заведомо больше человечности, открытости и меньше канцелярского формализма.

Дискурс-анализ публичных высказываний показывает, что абсолютное большинство заявлений о пытках со стороны чиновников носят реактивный характер. Они не задают повестку — они вынужденно на неё откликаются. За период с 1991 по 2025 годы можно найти совершенно незначительное количество прямолинейных публичных высказываний о пытках и насилии — непростительно мало для темы такого масштаба. В сравнении, например, с количеством упоминаний коррупции, международных санкций или даже условного дорожного строительства, тема пыток присутствует в официальной риторике в десятки раз реже.

Когда же политические фигуры всё-таки высказываются, они используют ограниченный набор речевых стратегий. Первая — отрицание или замещение: вместо слова «пытка» используется менее жёсткое определение («нарушение прав», «неприемлемое поведение»). Вторая — обесценивание: речь идёт не о системной проблеме, а об отдельных «нечестных сотрудниках», «недобросовестных исполнителях». Третья — бюрократическое дистанцирование: при наличии явных доказательств звучат формулы типа «мы ждём окончания следствия», «если подтвердится — примем меры». Во всех трёх случаях язык работает не на описание реальности, а на её смягчение, отодвигание, растворение.

Бросается в глаза и экспрессия высказываний. Даже в тех редких случаях, когда чиновники говорят о пытках прямо, эмоциональная насыщенность этих заявлений крайне низка. Отсутствует язык сострадания, сочувствия, возмущения. Нельзя найти ни одного публичного высказывания главы ФСИН, министра внутренних дел или Следственного комитета, в котором бы использовались слова сочувствия пострадавшим. Преобладают административно-обезличенные формулировки: «допущены нарушения», «установлены признаки преступления». Даже президентские заявления (в частности, в 2011 и 2023 годах) не выходят за рамки осторожного признания, что «за пытки нужно наказывать» — но без констатации того, что они происходят систематически.

Разные стратегии молчания о пытках в официальном дискурсе — это способ управлять границами допустимого, определять, что считается проблемой, а что — нет, с чем нужно бороться, а что не выходит за пределы единичного эксцесса. Повод для разговора возникает только тогда, когда молчание становится невозможным. Даже в такие моменты политическое поле говорит о насилии осторожно, без эмоций, без признания истинного масштаба проблемы и без готовности нести ответственность.


Насилие в медиа — количественный обзор

Несколько лет назад в процессе работы над одним из наших предыдущих исследований мы обратили внимание на то, как изменилась работа средств массовой информации по темам, связанным с насилием. С одной стороны, нельзя было не заметить, как со временем на смену репортажному жанру всё чаще стали приходить новостные заметки и пересказы пресс-релизов государственных ведомств. Это, как следствие, повлекло за собой и трансформацию описательного стиля. С другой стороны, активно развивающиеся современные медиа тщательней подходят к отбору инфоповодов, попадающих в их новостную ленту: десятая за месяц новость о «типовом» избиении при задержании вряд ли привлечёт внимание редакторов так же, как первая. Это и есть то самое следствие рутинизации и нормализации насилия на уровне языка, о котором мы говорили в самом начале: обилие однотипных новостей делает их незаметными. Это вовсе не значит, что десятый за месяц избитый страдал меньше, чем первый — просто говорить о нём, с позиции контент-мейкеров, как будто уже нет смысла.

Именно это наблюдение и привело нас к попытке проанализировать прессу и материалы, опубликованные за последние 30 лет. Мы выбрали изучение медийного пространства как одну из развилок нашего исследования по двум причинам. Первая — относительная лёгкость получения массивов с данными, ведь современные информационные базы, специализирующиеся на агрегировании медиаматериалов, располагают богатыми и разноформатными архивами, содержащими транскрипты, оцифровки и копии интернет-контента, а также инструментами их анализа.

Вторая причина — специфика работы медиа и их миссия в современном обществе. Большинство средств массовой информации ежедневно балансируют между своими собственными редакционными интересами и целями и интересами той аудитории, которую конкретное медиа стремится привлечь. Без удовлетворения последнего, как правило, невозможно достижение первого. Это делает редакции зависимыми от реакции своего читателя и вынуждает их (1) говорить с аудиторией на языке, ей понятном, и (2) подбирать темы таким образом, чтобы поддерживать к себе интерес. Вкупе эта балансировка и рождает ту самую информационную повестку, которую люди после прочтения новостей будут осмыслять и обсуждать.

В этом смысле анализ динамики развития коммуникационных тактик в медиапространстве кажется наиболее уместным для целей нашего исследования: именно здесь нам будет проще всего понять, как устроен язык пыток в современной России, как он таким стал и как вообще темы насилия попадают в новостные ленты. А ещё журналисты попросту ближе в своих нарративах к простому обывателю, нежели судьи с их эвфемистическими и обезличенными формулировками или же политики, монополизировавшие язык отрицания. Язык медиа более человечен и доступен.

Наша гипотеза о смене коннотаций при описании насилия нашла своё подтверждение практически в самом начале нашего исследовательского пути: сентимент-анализ, позволяющий измерить настроение заметок, показывает, как с годами уменьшается доля негативно-окрашенных публикаций, связанных с темами силового произвола и насилия. В 2024 году только 63% всех известных нам публикаций о пытках можно охарактеризовать как негативные — это минимум за всю современную историю российских медиа.

А вот доля нейтральных текстов, наоборот, растёт. Это может объясняться ростом числа информационных сообщений, чья постепенно увеличивающаяся доля неизбежно вытесняет объёмные красочные истории, полные деталей, — истории, преследующие цель осудить пытателя и поддержать пострадавшего. Частотный анализ используемых в медиа словесных конструкций показывает, что за последние 8 лет смысловой акцент с действий (пытка, отмечено в таблице красным) и акторов (в т. ч. правозащитников и пытателей, отмечены в таблице серым) на уровне языка смещается на констатацию события («возбуждено уголовное дело по факту превышения должностных полномочий»). Цитирование канцеляритов и замена деталей и подробностей на перечисление фактов — явный признак, отличающий современную новостную и информационную журналистику.

Смене жанра и акцентов способствует сам медиарынок — за годы активного развития интернета и распространения информационных технологий существенно увеличилось число СМИ и небольших онлайн-платформ, в том числе тех, что специализируются на общественно-политической повестке и проблемах работы правоохранительной системы. Выход в публичное пространство стал проще и для экспертов, колумнистов и тех, кому есть что сказать о проблеме насилия в России. Быстрота публикации сообщения, способствующая привлечению аудитории и увеличению цитируемости, становится приоритетнее стремления собрать многослойный лонгрид, который неизбежно требует журналистского ресурса и большого погружения в тему.

В годы публикации пыточных видео, прогремевших на всю страну, виден пик. После провала 2022 года, связанного с введением ограничений8 на публикацию информации о специальной военной операции, СМИ постепенно возвращаются к прежним показателям.

Вместе с ростом числа медиа происходит и увеличение числа соответствующих публикаций, в том числе о силовом произволе: этому в том числе способствует доступность информации для журналистов — у всех есть прямой или косвенный доступ к лентам информагентств, а источники в НКО и гражданском секторе, как правило, активно работают на передачу информации журналистам о своей работе. Собирать и публиковать материалы и эксклюзивы становится проще.

Но ещё больше росту числа публикаций способствует характерная для нашего времени невозможность скрыть произвол: как только происходит резонансное пыточное событие, мы фиксируем всплеск интереса к теме насилия. Так, например, в 2006 году в топ-5 самых часто встречающихся слов в материалах, посвящённых пыткам, попала фамилия Алексея Михеева — человека, по делу которого в том году Европейский суд по права человека вынес первое постановление против России о пытках в правоохранительной системе. В 2018 году в топ униграмм, выделенных из журналистских статей, попадает Евгений Макаров — самый медийный пострадавший в деле о пытках в колонии под Ярославлем. Именно в тот год правозащитники и журналисты предали огласке видеодоказательства издевательств над заключёнными.

График построен на нормализованном значении TF-IDF за календарный год — чем оно выше, тем выше значимость слова в корпусе проанализированных текстов. Подробней о методологии его расчёта можно узнать в Приложении 2 к этому исследованию.

Другая черта, отличающая журналистский язык от политического и правового, заключается в большей способности говорить о преступниках и пострадавших — а также описывать их через активные действия. Даже в сухих новостных сводках мы существенно реже встречаем обороты, стремящиеся замаскировать пытку другими, более мягкими и менее броскими словами, — здесь уже не назовут изнасилование «посягательством на половую свободу» и не переведут многодневные издевательства как «длительные истязания и нарушение прав» — мы уже практически не встречаем вреда, который «был причинён» кем-то абстрактным.

Люди в таком нарративе вновь оживают: не «к пострадавшему применено насилие», а «полицейский избил заключённого»; не «оценивается как превышение полномочий», а «унизил, оскорбил и ударил». Жертвы и палачи не растворяются в тексте о правовом событии, а встраиваются в сюжет со всеми его поворотами и деталями. Медиа возвращают людям субъектность, которую отнимает у них государство. В том числе поэтому их работа особенно важна.

На один материал, где упоминается человек, переживший опыт государственного насилия, приходится примерно 10 заметок, где упоминается его автор — агент государства. Это также может свидетельствовать о перекосе в пользу информационной журналистики: пресс-релиз о задержании или приговоре выливается в новость быстрее и чаще (и проще), в том время как про пострадавших от насилия журналисты предпочитают писать требующие погружения лонгриды — но на их создание нужно больше времени, и они не привязаны к необходимости быстро поставить материал в ленту и опередить конкурентов по медиарынку.

Однако вне зависимости от того, кто выступает главной фигурой публикации, тенденции по росту и падению числа упоминаний в зависимости от внешних событий и резонанса у таких материалов одинаковы — на примере 2022 года это хорошо видно. При этом серая линия, означающая рост числа публикаций с пострадавшим в центре, особенно сильно выстреливала в годы, когда журналисты писали о пыточных событиях в пенитенциарной системе. Огласка подсвечивает человеческие судьбы и смещает акценты на тех, кто стал жертвой произвола.

С годами неизбежно меняется и стилистика текстов о насилии — пассажи и обороты, характерные для печатной прессы в нулевые, сложно себе представить в новости на специализированном портале о судах и полиции в 2025 году, куда люди приходят уже не за лонгридами и подробностями. В текстах стало меньше оценок, красок, ярких литературных средств и иронии, которая сегодняшнему читателю местами будет казаться неуместной.






Материалы 30–20–15-летней давности отличаются по стилю и объёму — новости и репортажи тех лет имеют значительно больше оценок и эмоциональных красок. Сегодня на медиарынке насилия доминируют краткие, сухие информационные сообщения. Это изменение отражает не только трансформацию медиаландшафта, но и более широкие социальные сдвиги: с одной стороны, скорость и объём потребления информации стали важнее экспрессии и свободы, присущей журналистскому языку 90-х годов. С другой, сегодня мало кому, за редким исключением, кажется уместным говорить о проблеме силового насилия через аллегории и иронию.

Однако даже в этих условиях остаются издания и журналисты, продолжающие работать с сюжетами и героями, рассказывая их истории и не давая замолчать тему насилия — будь оно криминальным, полицейским или домашним. Их материалы – часто публикуемые в небольших независимых СМИ или профильных изданиях – напоминают о том, что рассказывать о насилии по-прежнему можно и нужно, и для этого можно не прибегать к экзальтированной стилистике 90-х и нулевых.

При этом вопрос о том, как правильно нужно говорить с аудиторией о насилии, кажется, остаётся открытым. С одной стороны, сухая новостная журналистика фактов отчасти приводит к нормализации насилия в общественной повестке и деперсонификации жертв — в однотипном пересказе они, так же как и в судебных решениях, теряют индивидуальность. Но с другой, в современном мире погружение в каждую историю насилия может быть неоправданно затратным и приведёт к тому, что для переноса в публичную повестку мы будем отбирать лишь особенные истории насилия — не такие типовые, какие случаются в большинстве случаев. И так мы снова приходим к замалчиванию насилия, если оно не выделяется особенной жестокостью.

Как СМИ и авторы медийного контента решают для себя эту задачу — как выбирают истории и подбирают слова для их трансляции, — рассказываем дальше. 


Между новоязом и некроязом. Как журналисты создают повестку

Количественный анализ журналистских текстов был бы неполным без попытки понять логику тех, кто их производит. Чем они руководствуются, когда отбирают инфоповоды? Что важнее — журналистский азарт, общественный интерес или опора на читательскую аудиторию? Почему описаний насилия становится всё меньше, а те, что остаются, — максимально нейтральны?

Наше исследование завершалось блоком глубинных полуформализованных интервью. С нами согласились поговорить 17 человек, представляющих федеральные и региональные СМИ. Восемь из них работают в изданиях широкого профиля, имеющих полосы самой разной направленности; оставшиеся девять человек пишут для специализированных медиа. Подавляющее большинство последних преимущественно заняты освещением криминальной хроники, работы правоохранительных органов или политической повестки, даже если основная тематика специализированного издания не связана напрямую с насилием.

В пуле наших информантов были редакторы, колумнисты, новостники, специалисты по созданию контента для соцсетей, репортёры и даже продюсеры — мы постарались посмотреть на освещение тем насилия с самых разных сторон. Как профессионалы, видящие проблему изнутри, все они уверены: с течением времени восприятие аудиторией темы силового насилия и способы её подачи заметно изменились. Правда, не все оценивают эти изменения одинаково.

Большинство наших собеседников отмечают изменение отношения своей аудитории к публикациям на тему государственного насилия. Об этом говорили представители как специализированных СМИ, так и редакций общего профиля, ориентированные на публику самых разных взглядов. По их ощущениям, у аудитории за последние 10–15 лет выработалась толерантность к текстам о насилии, поскольку они из-за своего обилия и доступности стали обыденностью.

И с годами это отторжение усиливается. Получить эмоциональный отклик от читателя всё сложнее — во многом это и предопределяет то, как журналисты выбирают писать о полицейской жестокости. Это влияет и на то, как СМИ говорят о насилии, и на выбор формата, в котором они это делают, — это отчасти объясняет, почему лонгриды, репортажи и спецпроекты всё чаще уступают место лаконичным новостным сводкам.



Мы не знаем наверняка, на самом ли деле в российском обществе стало больше насилия, о чём с уверенностью говорили некоторые информанты, или же такое впечатление создаёт тот факт, что о нём стали больше и чаще говорить. Но мы можем говорить о рутинизации насилия в информационном поле — на уровне языка, частоты говорения и восприятия этой проблемы. Здесь важно отметить, что наши информанты понимали насилие несколько шире, чем мы: в их представлении речь должна идти не только о силовой жестокости, но и о том фоне, что создаёт специальная военная операция и репрессивная политика государства. Местами они говорят об этом прямо и открыто, но зачастую — имплицитно.



Снижение интереса к теме насилия наши собеседники склонны связывать с индифферентностью государства, которую последнее демонстрирует как на уровне слов, так и на уровне действий. Много лет живя в состоянии околонулевой реакции на произвол, люди перестают надеяться на исправление ситуации и защиту — а следовательно, и реагировать на каждый случай жестокости и несправедливости. Во всём этом растворяется потребность в очередной раз говорить о насилии. Бессилие и безнадёжность заставляют молчать.



Однако здесь есть одно важное исключение: мы обратили внимание, что информанты из СМИ, для которых полицейская жестокость не является центральной повесткой, нередко говорят о высоком интересе аудитории и «хорошем эмоциональном отклике» на материалы о государственном насилии. Читатель, в ленте которого пытка будет эпизодической или второстепенной, кликнет по яркому и нетипичному для себя заголовку с большей вероятностью, нежели тот, кто насилием перенасытился и чей «болевой порог» значительно выше. СМИ, которые читает такая аудитория, забирают в новостную ленту только резонансные случаи произвола, которые вызывают больший эмоциональный отклик.

Всё это говорит о том, что люди живут в разных информационных пузырях и степень их информированности о том, как устроена и чем живёт правоохранительная система, сильно отличается. Не существует никакой абстрактной единой аудитории — каждая редакция это осознаёт и, в том числе опираясь на это знание, формирует свою повестку. И нередко последняя будет исключать отторгающие, пугающие новости.



Способы и стиль говорения о государственном насилии последние 10–15 лет претерпевают значительные изменения. Мы видели это по корпусу изученных текстов — и тот же вывод подтверждают наши собеседники. Ведущая тенденция в этом процессе — уменьшение выразительности описаний самого насилия. Этому способствует сразу несколько факторов, каждый из которых равнозначно важен и не может ранжироваться по степени важности: (1) рутинизация описания насилия, (2) внедрение новой этики, и (3) репрессивная политика государства, вынуждающая СМИ заниматься самоцензурой.

Всему виной рутинизация

Лейтмотивом всего этого текста — вне зависимости от того, какой язык мы препарируем, — являются нормализация и рутинизация. Однако на этот раз мы говорим о ней не как о следствии, а как о причине, по которой отмирает практика детализированных и живых описаний жестокости через подбор экзальтированных экспрессивных средств: в них со временем пропадает смысл. Те литературные приёмы, что были актуальны в 90-е и нулевые, чтобы достучаться до читателя и произвести на него сильное эмоциональное впечатление, — даже если они порой граничили с неуместностью — уже не работают. 



Вместе с тем усталость от темы насилия испытывают не только читатели, но и сами журналисты, редакторы — следствиями рутинизации для них становятся нежелание искать новые способы транслировать информацию о насилии и отсутствие на это ресурса, нередко случающегося на фоне профессионального выгорания.

В ситуации, когда автор на постоянной основе работает с психологически сложной темой, сталкиваясь с ней ежедневно, еженедельно, используемый им язык описания неизбежно стандартизируется. Это своего рода форма самообороны, и подбор простых слов — одно из самых простых средств. Невозможно постоянно писать материалы, поддерживая неизменно высокий уровень эмоционального надрыва.

Нередко такая стандартизация проходит на фоне того, что редакция прямо формулирует осознанный отход от эмоциональности как критерий собственного формата. Выбор языка сухих фактов становится частью персонального выбора журналиста и, как следствие, редакционной политики.



Новая этика

Последние несколько лет, по утверждению части информантов, постепенно набирает силу новая тенденция — бережный подход к эмоциям и чувствам читателя, а также корректное описание людей, стоящих в центре сюжета. Это в том числе выливается в сокращении детальности описаний насильственных действий, намеренный отказ от создания шок-контента, практика триггер–ворнинга9, акцент на терпимость, намеренная тактика не-стигматизации и подчёркнутая корректность. Такое смягчение языка является следствием влияния на СМИ некоммерческого сектора, а основной средой для внедрения подобных бережных практик становятся в основном издания, специализирующиеся на правозащитной тематике. Им уже не так просто написать «инвалид» или «жертва», ведь в центре изложения стоят люди с ограниченными возможностями здоровья и пережившие опыт насилия.



Однако подобная нишевость новояза, как его назвал один из наших собеседников, таит в себе сразу две опасности: новый речевой подход может оттолкнуть аудиторию, которой этот язык не близок и не понятен, а сам этот язык, используемый для описания насилия, снова эвфемизируется и перестаёт быть точным.

Цензура и самоцензура

Немаловажным фактором, влияющим на количество, качество и стиль текстов о насилии, является ужесточение репрессивной политики государства, которая вынуждает СМИ заниматься самоцензурой. В условиях введения новых законодательных ограничений на содержание и форму контента, редакторы и журналисты (первые – в большей степени) вынуждены проявлять большую осторожность, чтобы избежать претензий надзирающих органов.

В частности, российский закон содержит запреты и ограничения на формулировки, касающиеся наркопотребления, отдельных действий и решений государства, сферы сексуальности, способов причинения вреда собственному здоровью и пр., а также на контент, от которого нужно ограждать детей. Вместе с тем нужно держать руку на пульсе и помнить по огромное количество субъектов, при упоминании которых нужно ставить пометки об иноагентстве, нежелательности, включении в списки террористов и экстремистов — противное грозит изданию правовой ответственностью, блокировкой или лишением лицензии.

Слежение за всеми новеллами законодательства и обновлениями реестров отнимает у авторов и редакторов огромный ресурс. Некоторые СМИ особенно ответственно подходят к деперсонификации лиц, замешанных в кейсах о насилии, — ведь всегда можно получить иск о клевете в случае, если виновность названного в тексте лица не была установлена судом. В этом отношении редакции, которые продолжают работать в российской юрисдикции и принимают решение следовать всем правилам, не могут чувствовать себя свободно и вынуждены создавать своим материалам дополнительные фильтры.

При этом далеко не все информанты прямо говорили о проблеме самоцензурирования в своих изданиях. Однако косвенным свидетельством её наличия является всё чаще используемая практика цитирования: факты и события нередко приводятся со слов фигурантов дел, заключаются в кавычки или содержат отсылки к другим источникам и документам. Таким образом редакция как будто перекладывает рассказ в уста других людей — ровно так же, как суды при описании жестокости цитируют свидетельские показания вместо изложения собственных суждений. Новости о насилии, рождающиеся на особо опасном минном поле, подрываются первыми: порой журналисту проще и безопасней от неё отказаться.



Конечно, цитирование выполняет разные функции и само по себе автоматически не означает наличие самоцензуры. Возможно, издание позиционирует себя как транслятор фактов, а не мнений журналистов. Выбор цитирования может быть обусловлен художественными задачами и обеспечивает точность передачи информации. Но в том контексте, на котором мы хотим сделать особый акцент, цитирование используется как страховка от претензий за содержание публикаций, а отсутствие возможности дать прямую речь — как повод не брать в ленту новость, потенциально способную принести неприятность.

В переводе с юридического на человеческий

Уменьшение выразительности и детализации описаний государственного насилия не означает полный отказ от них. В борьбе за интерес аудитории — неважно, в погоне ли за рейтингами и количеством просмотров или же во исполнение собственной миссии — СМИ вынуждены, насколько позволяют внешние и внутренние ограничения, добавлять в материалы подробности дел и искать интересные углы подачи информации. И одним из главных вызовов для журналистов и редакторов становится нахождение баланса между художественными средствами и имеющимися ограничениями.



На фоне постоянно меняющихся способов говорения о насилии сильнее бросается в глаза закостенелость языкового стиля государственных структур. И именно этот контраст позволяет многим авторам не терять хватку — чем выше степень официозности языка госорганов, чьи пресс-релизы, по мнению журналистов, стали более выхолощенными, чем когда-либо, тем больше усилий и находчивости требуется от того, кто пересказывает их слова. И на контрасте с бюрократическим описанием всё более очевидной становится потребность называть вещи своими именами — и подбирать под описания правильные слова, чтобы не потакать намерению государства скрывать самые ужасающие смыслы за пустыми, обтекаемыми формулировками.



В ситуации, когда рассказ о силовом насилии стал обыденной рутиной, на первый план выходит задача отбора кейсов для публикации. Когда насилия становится слишком много, писать об однообразных сюжетах становится бессмысленно — журналисты устают, а аудитория пресыщается. В интервью наши информанты рассказали, какие универсальные и специфические критерии отбора тем помогают изданиям создавать им своё индивидуальное сито и формировать повестку.

И на первое место в этом списке выходит резонанс, пробуждающий интерес и политиков, и обывателей. Громкие события – такие как несколько раз упомянутые «Ярославское дело» или обнародованный видеоархив с пытками в системе ФСИН – попадут на страницы и узкопрофильных изданий, и широкоформатных СМИ. Такие происшествия сродни скандалу, пропустить который попросту невозможно. Об этом говорили почти все наши собеседники.

Также — вне зависимости от специализации — практически все общественно-политические СМИ предъявляют высокие требования к источникам информации и возможности их верификации. С одной стороны, постановка под сомнение — это один из стандартов и методов профессиональной журналистики. С другой — ценность проверенной информации кратно возрастает в ситуации, когда репрессивная политика государства ежедневно подкладывает новые правовые мины на поле ограничений для СМИ. Отчасти именно поэтому для некоторых СМИ достоверность материала, источником которого являются госорганы, оценивается значительно выше — а материалы, поступающие из независимых источников, наоборот, застревают на стадии подтверждения или опровержения.



Наконец, ещё одним общим для всех редакций критерием является эксклюзивность контента: если инфоповод уникален и есть возможность написать первыми о том, о чём никто ещё не знает, то и для узкопрофильных изданий, и для СМИ, которые о силовом насилии пишут эпизодически, это является очень большим стимулом выйти первыми с эксклюзивом. Только для первых это будет конкурентным преимуществом в борьбе за внимание читателя, а для вторых — способом разбавить свою обычную информационную повестку. Именно поэтому СМИ так ценят пул своих источников — для них это способ опередить конкурентов по медиарынку в борьбе за аудиторию и цитируемость.



Средства массовой информации, для которых тема силового насилия является приоритетной или одной из основных, чтобы не потеряться в море инфоповодов, вынуждены создавать дополнительные фильтры поверх тех, что мы описали выше. При прочих равных выбор журналистов падёт на историю, изобилующую различными подробностями, которые помогут сделать яркий интересный материал. Плюсом будет также наличие большого объёма подробностей, снабжённых доказательствами, – документами, свидетелями, позволяющими подтвердить обстоятельства дела, — всё это вкупе облегчает журналистам поиск интересного ракурса, с которого можно подать историю.



Немаловажным является и правило «чем хуже последствия силового насилия – тем выше медийный потенциал». Отчасти такие сюжеты вписываются в критерий резонансности и необычности, но в данном случае речь идёт скорее о том, что жуткое последствие пытки позволяет отделять «простые побои в полиции» от действительно вопиющего кейса, который, по мнению медиапрофессионалов, достоин огласки и будет взят редакцией в работу.

В результате ранжирования степени насилия целый пласт кейсов логичным образом выпадает из фокуса внимания журналистов — а значит, и широкой аудитории — по признаку «малозначительности», и для правозащитников это является большой проблемой, ведь мы годами боремся за то, чтобы любое проявление насилия встречало одинаковое порицание. Легко осуждать убийство, но сложнее понять, что к убийству привела прежняя вседозволенность и безнаказанность за, казалось бы, незначительные посягательства. Выбирать из списка пострадавших тех, кому досталось больше, — прямой путь к сегрегации по критерию страданий.

С другой стороны, такой подход — прямое следствие рутинизации насилия в инфополе, которое в том числе отражает мнение аудитории СМИ. Постоянное поддержание высокого градуса жестокости и тиражирование силового насилия в медийном дискурсе приводит к повышению толерантности к насилию как таковому. Если выбор преимущественно делается в пользу публикации кейсов о смертях и сломанных конечностях, то жаловаться на разбитый на допросе нос становится как будто бы уже немного неловко. При этом стоит сказать, что сама по себе малозначительность последствий не является безусловным «стопом» для создания материала, просто в этом случае задействуются другие фильтры, позволяющие взять кейс в работу, и прилагаются совершенно другие усилия для разработки темы.



Немаловажен ещё и такой отсеивающий фактор, как ориентация на свою аудиторию. Диапазон его действия очень широк и по-разному работает для различных редакций и журналистов. Например, одни СМИ «зашивают» интерес читателей в свою редакционную политику и пишут материалы с прогнозом на их будущую реакцию. И тогда каждая новая новость будет публиковаться после ответа на вопрос о том, что же скажет преданный читатель и попадёт ли публикация в его настроение.

Другие же, напротив, определяют свою работу как некую миссию, ради реализации которой мнением аудитории можно пренебречь, — и тогда в ленту будут попадать истории, которые могут быть проигнорированы или даже вызвать отторжение. Последняя позиция чаще свойственна узкопрофильным изданиям со специфической лояльной аудиторией, которая, по сути, и складывается потому, что разделяет взгляды и ценности редакции.



В этом контексте дополнительным индикатором того, насколько трепетно СМИ относятся к восприятию читателем их контента, является (не) учёт личности протагониста пыточной истории. Как правило, издания, воспринимающие разговор с читателем о силовом насилии как свою миссию, гораздо менее критично смотрят на личность пострадавшего. Им неважно, избили ли агрессивного человека, обматерившего полицейского, мигранта или любого другого представителя стигматизированной группы, или же интеллигента или белого воротничка с высшим образованием. А вот те, кто ориентируются на мнение аудитории, будут отсеивать потенциальные инфоповоды в том числе и с учётом того, кто столкнулся с опытом силового насилия.



При этом не стоит считать, что медиаповесткой целиком и полностью управляют фильтры, прогнозы и решения редакции, которые мы описали выше. У неприметных и типовых историй есть шанс на огласку в случае, если её находит автор со своим видением и пониманием проблемы. Журналисты, как правило, чувствуют себя более свободными в плане необходимости ориентироваться на мнение читателя или возможности его игнорировать, нежели, например, редакторы или люди, ответственные за выбор тем. Нередко наши информанты, чья работа — писать, говорили о том, что ориентируются на личные предпочтения относительно того, чем именно они считают нужным поделиться с аудиторией.



В этом заключается некоторая свобода воли — и даже если редакция как продюсер отклоняет тему, у журналиста как у художника есть возможность «отдать» материал для сторонней публикации. Возможно, подобные авторские «вольности» в выборе тем, кейсов и ракурсов подачи в определённой степени являются компенсаторным механизмом, помогающим сгладить ригидность редакции. В какой-то степени они призваны и нивелировать нейтральность авторского почерка непосредственно в тексте, вызванную изменением стилистики говорения о силовом насилии и усилением самоцензуры, о которых мы говорили ранее.


Вместо заключения

Когда мы начинали это исследование, в его конце, получив ответы на свои вопросы, мы надеялись не столько найти правильные слова для описания насилия, сколько понять, почему нам как обществу их так сложно нащупать.

В российском общественном пространстве всё ещё отсутствует единый, общепринятый, этически ясный и эмоционально честный язык для описания насилия, особенно если его автор — государство. Формулировки и модусы расходятся в зависимости от того, кто и где говорит о нём. Мы по-прежнему лавируем между неумением входить в разговор о жестокости и силовом произволе и вынужденным выбором одного из регистров, каждый из которых кажется слишком усечённым для реальной трансляции проблемы пыток. Будь то сухие формулировки судебных решений, осторожные политические эвфемизмы, граничащие с тишиной, или истории о насилии, рассказанные теми, кто постоянно находится в поиске нужной интонации, — кажется, ни одного из этих языков недостаточно, чтобы ощутить живую человеческую боль, которую мы пытаемся сделать видимой.

Однако отсутствие единого словаря не означает пустоту. Судебный, политический и журналистский языки насилия не существуют в изоляции друг от друга. Юридические формулировки оказываются сырьём для репортажей; медийные резонансы вынуждают чиновников искать новые эвфемизмы; политические заявления медленно просачиваются в приговоры и экспертизы. Эти три потока речи переплетаются, расходятся, но всегда питают друг друга смыслами. И где-то на их пересечении должен находиться тот самый язык, из которого мы можем создать приемлемые формы разговора о насилии.

Этот язык одновременно поможет обозначить реальный масштаб проблемы пыток — и поможет её решить. У этого поиска есть не только ценностная, но ещё и весьма прикладная цель: пока мы не научимся говорить хотя бы о простом, самом понятном физическом насилии прямо, открыто, без пошлости или стыда, мы не сможем перейти к обсуждению того, что пытка на самом деле не ограничивается одними лишь ударами. За этим словом стоят ещё и унижения, психологические и эмоциональные издевательства, давления и угрозы — весь возможный арсенал, находящийся в распоряжении у заведомо более сильного государства и не оставляющий после себя телесных травм и видимых следов. Но пока хотя бы телесное насилие не лишится языковых оков, мы не перейдём на следующий уровень понимания, на котором можно будет свободно и без стеснения говорить о нефизической боли — боли, пока ещё стигматизированной в нашем обществе.

В языке о насилии всегда три актора — пытатель, пострадавший от его рук и тот, кто их историю рассказывает. Некоторые способы говорить о насилии, которые нам сегодня известны, напрочь лишают лица двух первых, но пока у рассказчика нет свободы и пространства для описания, его тоже нельзя назвать полностью субъектным. Если мы не владеем ясным языком описания боли, мы молчим и бездействуем. А если мы молчим, мы остаёмся без защиты.

Все три языка пыток, которыми мы можем оперировать сегодня, так или иначе воспроизводят один и тот же эффект — нормализацию. Юридические тексты повторяют стандартизированные обороты так часто, что само слово «пытка» теряет вес. Политические заявления оборачиваются пустыми обещаниями «разобраться». Журналистские ленты со временем научились обращать жестокость в новость, рождённую из пресс-релиза. Так чей-то травматический опыт исчезает под осадком рутинного потребления: насилие на уровне языка становится настолько привычным, что мы перестаём его замечать. С одной стороны, нормализация порождает апатию, приглушает возмущение и подталкивает к молчаливому бездействию. С другой — без определённой степени «нормальности» разговор вообще невозможен: если каждое упоминание пытки позиционировать как катастрофу, разговор о ней никогда не станет приоритетным.

Нам критически недостаёт прямолинейности. Эвфемизмы как бы спасают лицо говорящего, но лишают лица пострадавшего и того, кто виноват в насилии над ним. Когда чиновник произносит «превышение полномочий» вместо «издевательство», а прокурор пишет «причинение физических и психических страданий» там, где уместно «били, душили, насиловали», он не только смягчает звучание. Он снижает нравственную температуру текста, создаёт иллюзию управляемого процесса и тем самым стирает индивидуальности. Мы нуждаемся в честной, почти анатомической речи, чтобы вновь почувствовать нетерпимость к жестокости.

И в наших силах создать толчок для формирования столь нужного нам всем языка.


Приложение 1. Культура против пыток

Многим из тех, кто когда-либо пытался говорить о пытках и государственном насилии со своим окружением, знакома реакция непонимания, отрицания или неверия. Не все готовы высказываться на эти темы — и не только потому, что не хватает нужного словаря, просто в голове и памяти может недоставать опыта столкновения с насилием, пусть хотя бы на уровне наблюдений. Такой барьер зачастую пресекает коммуникацию, а значит, провоцирует молчание. То молчание, с которым мы и стремимся бороться.

Мы постоянно стараемся искать способы, чтобы делать разговор о насилии возможным, чтобы его масштабы и заразность стали понятными тем, кто с ним не сталкивался — или сталкивался, но не смог распознать. Проще всего это сделать через апелляцию к чувствам, эмоциям, ассоциациям. Разговор о насилии не обязательно должен начинаться прямолинейно — да и не со всеми собеседниками такая тактика будет работать. Один из инструментов преодоления молчаливого препятствия — поиск нужных для разговора аналогий там, где они возможны.

Так мы обращаемся к культуре. В этом приложении мы постарались собрать для вас самые разные культурные произведения, объекты и памятные места, знакомство с которыми способно привести нас к мысли о неприемлемости насилия и пыток и о необходимости как можно громче говорить о том, что такая проблема существует. Они принадлежат разным жанрам и эпохам, рассказывают про разные формы произвола — от репрессий до стигматизации инаковых — и нацелены на совершенно разные аудитории. Разумеется, этот список не исчерпывающий, но для кого-то он может оказаться крайне нужным и важным, чтобы как раз получить тот самый чувственный опыт.

В перечне ниже есть и прямые описания, порой без прикрас жестокие, и побочные зарисовки, затрагивающие государственный произвол лишь по касательной, и сюжеты, разглядеть особый посыл в которых можно лишь через метафорическое мышление, — но все они так или иначе позволят задуматься о том, как опасны и к чему приводят всевластие и насилие, автором которых становится государство в лице его представителей и даже целых институтов.

Искусство помогает нам становиться ближе и лучше понимать друг друга. Оно снижает стигмы и подталкивает нас самих к действию, заставляя рассмотреть очевидное под неочевидным углом. Оно даёт опору и исцеляет. Сохраните этот список себе, поделитесь им с теми, с кем вам важно поговорить о силовом произволе, будь то те, кто разделяет ваши убеждения, или же те, кого подобные диалоги отталкивают.


НАЖМИТЕ, ЧТОБЫ СКАЧАТЬ СПИСОК


Приложение 2. Как мы анализировали тексты на количественном этапе исследования


НАЖМИТЕ, ЧТОБЫ СКАЧАТЬ


Об исследовании

Дата-аналитическая часть исследования приговоров была окончена ноябре 2025 года, текстов СМИ — в марте 2025 года; полевая часть исследования проходила в январе — апреле 2025 года. Текст актуален по состоянию на 1 июня 2025 года.

Парсер, с помощью которых мы получили доступ к корпусу текстов судебных решений, разработан командой проекта «Если быть точным» — ссылка на его скачивание и инструкции по установке находится здесь. Гайд по возможностям и работе с парсером можно посмотреть по ссылке.

Для цитирования онлайн-версии
Язык пыток. Как в России (не) говорят о силовом произволе и государственном насилии // Команда против пыток. URL: https://pytkam.net/research/no-categorytortures-language.

Для цитирования pdf-версии
Язык пыток. Как в России (не) говорят о силовом произволе и государственном насилии. — Нижний Новгород : Команда против пыток, 2025. — 90 с.

Текст распространяется на условиях лицензии CC BY-NC-SA 4.0.


  1. Если вам интересно узнать, как технически проводился анализ, скачайте Приложение 2 к настоящему исследованию. ↩︎
  2. Выгрузка приговоров осуществлялась в середине 2024 года — за несколько месяцев до возникновения технических проблем с ГАС «Правосудие». В связи с этим данные за 2024 год нельзя назвать полными. Также при анализе процента публикации за последний год стоит учитывать установленные законом сроки публикации — не позднее месяца со дня вынесения окончательного решения. На момент проведения скрейпинга суды ещё могли не выложить все имеющиеся решения по оконченным делам — а корпус текстов за последний год может не отражать реальную ситуацию с публикацией. ↩︎
  3. Такой вывод мы сделали на основе анализа биграмм — словосочетаний, состоящих из двух рядом стоящих слов и повторяющихся из текста в текст (от лат. «bis» — два). Формулировка «Данные изъяты» встречается в нашем массиве опубликованных судебных решений чаще всего. ↩︎
  4. Анализировались по 20 первых по частоте уни-, би- и триграмм во всём корпусе текстов, а также в срезах, разбивающих этот корпус на года. ↩︎
  5. Приговоры о насилии в армии составляют бóльшую часть всех решений, вынесенных по части 3 статьи 286 УК РФ. ↩︎
  6. Сообщество признано террористическим, внесено Росфинмониторингом в Перечень террористов и экстремистов, его деятельность запрещена на территории РФ. Дело «Сети», иначе называемое «пензенским», известно тем, что члены ячеек этой организации, по версии государственных органов, планировали теракты и насильственный захват власти — однако многие общественные активисты и правозащитники считают дело сфальсифицированным. Дело обрело широкую известность, в поддержку его фигурантов проводились митинги и общественные кампании. ↩︎
  7. О том, что предшествовало криминализации пыток в 2022 году, подробно можно прочитать в третьей главе первой части нашей книги: Анатомия распада. Как и почему права человека перестали быть ценностью в современной России. — Нижний Новгород : Команда против пыток, 2024. Фрагмент об этом начинается со стр. 97. ↩︎
  8. Речь идёт о требованиях Роскомнадзора к СМИ употреблять в публикациях соответствующую государственным источникам терминологию при описании действий  российских вооружённых сил, а также о введении ряда составов в административное и уголовное законодательство, наказывающих за распространение ложной информации о них. ↩︎
  9. От англ. «trigger warning» — сообщение, которое предшествует демонстрации контента, способного травмировать аудиторию и вызвать непрогнозируемые реакции. ↩︎